Постоянный адрес сатьи http://soob.ru/n/2002/12/c/8
Точку невозможно поставить!
Василий Аксенов о культуре и масс-культуре, о своем поколении
и сегодняшнем дне
Этот писатель создал — пусть только на бумаге — особую, другую Россию. Россию
«Острова Крым». Образ, оказавший огромное влияние на сознание последних поколений
россиян. Он описал и подлинно советскую жизнь — жизнь «Ожога» и «Затаваренной
бочкотары»… Его же собственное культурное бытие, как и бытие многих, было воодушевлено
общим вдохновением. Аксенов хочет возвращения в Россию вдохновения.
– Василий Павлович, какое место в вашей жизни занимает музыка? Многое в
вашем творчестве вызывает ассоциации именно с ней: четкая композиционная структура
и при этом тематические вариации, подобные импровизациям на заданную тему. Это
помимо того, что героем ваших произведений часто бывает музыкант… – Я пишу под музыку. У меня приемник постоянно стоит на волне классической
музыки. Этот ритм никогда не мешает, напротив — я концентрируюсь... Сейчас я
больше всего люблю барокко. Ну а джазовый музыкант… Да, он очень часто проходил
как герой через мои вещи начиная еще с 60-х годов. И в «Ожоге» одна из ипостасей
героя — джазовый музыкант... И эта рифмовка; я даже пытался как-то воспроизводить
синкопу... – «Я нищий, нищий, нищий!..» – Да-да, вот эта импровизация на саксе.
– А сами вы никогда не играли на каком-либо музыкальном инструменте? – К сожалению, никогда. Но я всегда толокся среди них. Я был то, что называют
«френд оф мьюзишенс» — друг музыкантов... – Алексей Козлов?.. – Козлов — мой близкий друг. Но еще до Козлова, до Москвы, в Казани, где я
провел первые студенческие годы, — там был странный джазовый центр... всего
Союза, я бы сказал. В то время всё было запрещено. Слово «джаз» считалось крамолой.
Не разрешали играть ничего из западной музыки. А в Казани сидел биг-бенд Олега
Лундстрема. Они туда переехали из Шанхая еще в 1947 году. В Москву их тогда
не пускали, вот они там и создавали джазовую среду... Их было двадцать человек
— настоящие западные музыканты. Мы все вокруг них колготели, подражали им, от
них узнавали все эти бибопы и свинги… – Джаз имеет африканские, во всяком случае черные корни. И в вашу бытность
на Западе вам наверняка приходилось встречаться с проявлениями расизма… – Для человека джаза немыслимо плохое отношение к чернокожим людям — родоначальникам
джаза. С их музыкальностью, с их чувством ритма и свинга… Но для меня важную
роль всегда играл и спорт, а не только музыка. А в спорте — в баскетболе, во
многих других видах — бесспорно лидируют именно люди с черной кожей… Я, как
американцы говорят, colour blind — «слепой на цвет». Не знаю, хорошо это или
плохо, просто так есть. И я ничуть не возражал бы, если б мой сын Алексей женился
в молодые годы на чернокожей девушке! В общении с черными очень много смешного:
это обычно весьма жизнерадостные люди с отличным чувством юмора. А что до расизма,
то в моей литературно-профессорской практике был забавный эпизод. Ко мне стал
ходить черный студент, не проявлявший, скажем так, рвения в учебе и на занятиях
откровенно зевавший… Я ему говорю: «Не теряй времени даром, может, тебе лучше,
как говорится, drop out?..» И вдруг он мне звонит както: «Это правда, что у
Александра Пушкина черные предки?» — «Ну?..» — «Как я счастлив, как я счастлив!..»
— «Вот видишь, как мало тебе нужно…» И он стал прилежно ходить на занятия. И
вопросительно так на меня смотрел, когда я про очередного нашего классика рассказывал:
«А этот часом не черный?..» – Внутренняя свобода, которой преисполнено ваше творчество, обычно ассоциируется
с ментальностью западной, прежде всего американской. И в то же время в нем много
специфически русского. В треугольнике «Россия—Америка—Европа» каковы для вас
ваши личные пропорции? – Хочу отметить, что, не стремясь к слишком широким обобщениям, я остановлюсь
в основном на личном культурном опыте. И на опыте той части моего поколения,
которую я считаю своей… Так вот, к Америке я всегда относился как к некой последней границе.
К той самой, к которой всегда стремится человек. Я бы назвал это свое отношение
ментальностью пионера, уходящего с фургоном на Запад. Меня еще в юности привлекали
закатные зрелища — развивающаяся на заходе солнца драматургия небес. Конечно,
образ Америки, возникавший в воображении — моем и многих молодых людей 50-х
годов, — был очень далек от реальной Америки. Впрочем, я никогда не принадлежал
к так называемым штатникам... Московский штатник — это был очень столичный
человек. Я же был такой провинциальный стиляжка. У меня не было никаких возможностей,
чтобы стать штатником. А вот мой друг Алеша Козлов — он был настоящий штатник. В этом заключалась
принадлежность к очень узкому кругу людей. Они даже следили за тем, как пришита
пуговка у вас на рубашке... Вот если у тебя четыре дырки на пуговице, ты, значит,
штатник; а если там у тебя как-то иначе, то ты не по делу выступаешь! Впрочем, дело было не столько в пуговицах, сколько в том, что интеллектуально
они во многом опережали ту молодежную массу, что увлекалась тогда и джазом,
и западничеством. Переломным же в культурном смысле стал для молодежной среды 1956 год. Ведь
то был не только год подавления восстания в Венгрии. Но и год, когда из Франции
внезапно в Москву приехали Ив Монтан, Мишель Легран. И мы все,
на время забыв про Штаты, жутко увлеклись Францией... Песенки Монтана нас просто
опьянили... А такие фильмы, как «Их было пятеро» и «Плата за страх», где тот же Монтан
играл крутых французских парней. Их же помнят и смотрят до сих пор. И отнюдь
не только специалисты по кино или люди ностальгирующие… Словом, тогда на нас
нахлынула Европа… Но и тогда Америка все же оставалась пусть самой тайной, самой дальней, но
все же мечтой… Впервые я побывал в Америке в 1975 году — еще будучи советским гражданином.
Я вернулся оттуда. Хотя те, кто тогда разрешил мне поехать, были убеждены, что
я уезжаю, чтобы остаться. Но я вернулся. Уже тогда я понял: эта страна — не
та, о какой мы мечтали; быть может, более грандиозная, но далеко не такая романтичная.
А начиная с 1980 года, когда я стал жителем этой страны, в Россию вернуться
я не мог и в течение многих лет даже не представлял себе возможности возвращения
— у меня нередко стало возникать и раздражение против Америки. Я увидел там
отнюдь не то, о чем мечтал в юности... Теперь же, когда я живу в Европе и имею возможность проводить много времени
в России, я куда больше заинтересован в том, что творится здесь — в Москве,
Санкт-Петербурге, Поволжье — в культуре, в литературной жизни… – К 80-м годам до русской литературы докатилась волна постмодернизма. Как
вы оцениваете это явление? – Я не считаю себя слишком хорошо осведомленным для того, чтобы выступать с
жесткими суждениями, однако я читал Владимира Сорокина довольно много
или, скажем, Егора Радова… И вот что интересно: если вчитываться в них внимательно, стараясь ощутить истоки
стиля, то неизбежно натолкнешься на Юрия Мамлеева. Я вспоминаю, как в
середине 60-х вдруг стали появляться в Самиздате, без указания автора, страшные
такие рассказы, в которых — бытовая советская среда, где вдруг начинает разворачиваться
нечто ужасающее: каннибализм, садомазохизм и прочее... А сейчас Сорокин уже доводит это до упора, вводя в метафизическую проблему
не только крушение человека как идейной, духовной структуры, но и его биологическое
крушение как явление природы… Это, в принципе, очень интересно. Но, к сожалению, чревато тем, что пластинка
может быть заезжена очень быстро: если сидеть все время на одном и том же приеме,
неизбежно можешь внезапно оказаться в ситуации, когда увидишь себя в опасной
близи к дешевым американским «хоррор шоу», к книжкам ужасов, заполнившим полки
тысяч бук-шопов. И вот уже столь изощренный литературный прием смыкается с самым базарным коммерческим
элементом в литературе — если это можно вообще назвать литературой… Что же касается вообще постмодернистского уклона в современной молодой российской
литературе, мне кажется, происходит подмена понятий… А быть может, и сам термин
«постмодернизм» не совсем правильно употребляется... Ведь постмодернизм — это модернизм, усвоивший массу приемов всего, организующий
сплав приемов, силовую эклектику, разнообразие... А здесь, наоборот, часто возникает
монотон. В постмодернизме не может быть монотона. Ни в коем случае!
А то, что возникает здесь, — это пока своего рода, я бы сказал, постсовковизм… Если взять исторический авангард, то вы увидите там колоссальное массовое
вдохновение. Это главный элемент авангарда. Изучая его историю, я восхищался
тем, как художники «Бубнового валета» — им было тогда лет по двадцать — собирались
в студии Машкова и вместе лабали (Лабать (муз. сленг) —играть.)—
они все время хотели быть вместе! — писали стихи и тут же их читали… Когда знакомишься
с этим массовым вдохновением, охватывает очарование. А сейчас говорить о вдохновении
еще рано. Скорее о некоем ВЫдохновении. Идет ВЫДОХ — очищение легких
от шлака. Если представить себе тело русской литературы, то оно, должно быть,
стремится очиститься от силикоза, который там скопился. И вот идет выдох, долгий
выдох... Но когда я был молод, мы испытали именно это чувство массового вдохновения.
Оно было направлено на восстановление прерванной связности — в искусстве,
в литературе, в музыке. Недаром Анна Ахматова — старуха — стала тогда центром
молодой литературы. Илья Эренбург говорил: «Я на вас смотрю и вижу, что мы соединяемся
через головы отцов — деды и внуки протягивают руки друг другу...» И сдается мне, что скоро выдох кончится. И те самые вдохновение и связность
придут сюда, в русскую литературу... А дикое поле отбросов и расчлененных зловонных
трупов образует перегной, на котором появятся всходы... — Шестидесятники славились сильными дружескими узами. Дружба стала чуть
ли не религиозным символом — символом веры, внутренней опорой для многих людей
вашей генерации. В этом плане видите ли вы в своих внутренних поисках общность
с кем-либо из вашего поколения? — Дружба, о которой вы говорите, происходит от желания ухватиться друг за друга,
оказавшись перед ужасом небытия. Нет, отнюдь не только чтобы преуспеть, скажем,
в карьере, а вот именно над бездной. Она превращает что-то космическое, зазвездное
в обычное, бытовое, что дает нам возможность жить. Застолье, например, или охота
вместе, поездка на автомобиле, любовь. А то, о чем мы сейчас говорили, — это
уже другой уровень… Что касается духовной общности, то у меня в конце романа «Скажи изюм» герой
обращается к Господу с вопросом: «Скажи: правда ли не случайны вот эти собрания
душ, именуемые поколениями, — собрания лиц, тел, душ, взглядов, умов, — или
это вообще полное проявление хаоса? Или какой-то смысл есть в этом чередовании?
Где разместимся с друзьями в сонмище душ?» То есть попытка перевода вот этого
бытового вопроса на другой уровень — уровень «зазвездности»… Вот почему я пытаюсь сейчас познакомиться, конечно, не фундаментально с основами
генетики. Сегодня это самая потрясающая из наук. Возможно, именно там сейчас
происходят главные события. Раскрытие гена и роли ДНК — это грандиозно, мы подходим
к каким-то невероятным рубежам понимания себя как биологических существ… Но вместе с тем — это, безусловно, выходит за грань любого позитивизма. Напротив,
возникает из глубин онтологии! Когда говорят, что через несколько лет будет
составлен геном человека, я чувствую, что мы на грани невероятных прозрений.
И никто ведь не ставит точку, правда? Ее и невозможно поставить... Интервью провел Игорь Сид О музыке
Об Америке — Европе — России
О литературных эпохах
О поколении
Дата публикации: 09:38 | 01.12